терушима юджи
// haikyuu!!. двадцать один, человек, тату-мастер, наркоман, долбоеб и тварь; ким чонин.


https://forumupload.ru/uploads/001a/c0/74/373/770295.png https://forumupload.ru/uploads/001a/c0/74/373/276023.png https://forumupload.ru/uploads/001a/c0/74/373/982669.png


можно было б смириться с потерей плаща, уповая на семь сюртуков
и три пары штиблет; но, пропажу ища, он забыл даже, кто он таков.
i.

хуй разберет, что красивее — блики с первого снега, когда смотришь на него обдолбанным, или кровь, которую на него сплевываешь вперемешку с дешевым коньяком, но терушиме через линзы цветного калейдоскопа пейзаж детской площадки со скрипящими качелями, ободранной краской и воем подбитой псины где-то вдалеке кажется сказкой. черная куртка с прошивкой жесткого искусственного меха нихуя от холода не спасает. кровь застыла коркой на светлых крашеных волосах и засохла на длинных пальцах в порезах и ожогах, сжимающих тонкую самокрутку.

у него, как принято каждый раз, когда он трезвеет хоть немного, только что закончилась неделя детоксикации — закончилась успешным объебом на квартире у друзей друзей. перед собой не стыдно: мозг всегда помнит боль от воспаления, когда стены, кирпич и асфальтовая кладка начинают резать глаза. он грязный весь с головы до ног, в липкой швали, во взглядах приличных девочек, бегущих домой по темному переулку, в отчетливом запахе блевотины, чьей-то ссанины, травы и дурости, нимбом впившейся в голову.

он не просто чувствует себя битой псиной, он и есть псина — горбатая, ободранная, в крови с драки, то ли своей, то ли чужой, и под таким адреналином, что рванет сейчас с лязгом и рыком на любую встречную шавку, стоит только науськать и содрать с шеи цепь. юджи себя не помнит — помнит только снег, тесную квартиру, сухие ладони парня, у которого он покупал сегодня, и кровь, красиво брызгающую на тонкий слой блестящего снега в свете уличных фонарей. между первым и вторым могло пройти сколько угодно времени — от получаса до нескольких месяцев, и терушима хуй знает наверняка.

у его отражения стеклянные глаза, рубашка нараспашку и страшный-страшный взгляд. терушима никогда не узнает этого парня в зеркале, но здоровается с ним по привычке. тот отвечает по настроению. у того парня в глазах бешенство и изо рта пена, руки колотые, вены синие. дрался, наверное, он. но с кем — уже не разберешь, а вкус крови с коньяком на языке ощущается вязким забродившим гранатовым соком. юджи не знает точно, как много общего у него с чудовищем в отражении, но уверен в одном — смех, бурлящий, сумасшедший, жуткий и пугающий, совершенно точно принадлежит ему одному. теру поднимает уставшие красные глаза в небо, смеется и сглатывает кровь с алкоголем.

и в навязчивом сне снарк является мне сумасшедшими, злыми ночами;
и его я крошу, и за горло душу, и к столу подаю с овощами.
ii.

у птицы, что стоит ровно перед ним посреди спальни, склонившись над его кроватью и выблевав на нее остатки мертвой мыши, на редкость омерзительный видок. клюв непропорционально длинный, пористый и по текстуре похожий на каменную кладку стен снаружи обычных японских домов, волоски, похожие на жалкие остатки волос у стариков за восемьдесят, и кожа, как у ебаных лысых кошек. под шеей на спине — красный нарыв, от которого к тому же мерзко пахнет, но хуже всего взгляд — ровно на него, прямо в перепуганные глаза, расширившиеся от ужаса и отвращения.

у птицы черные крылья, и она, громко гаркая, издавая звук, подобный разве что самому жуткому крику человеческого отчаяния, с грохотом раскрывает их и складывает обратно, тыкаясь клювом в мышь и катая ее по белому одеялу. юджи чувствует ее крохотное тело ногой, подрывается и вжимается в стенку кровати спиной, зажмуриваясь крепко-крепко и зажимая уши руками. его тошнит от запаха. когда он открывает глаза — убедиться, что птица ушла, — натыкается носом ровно на ее клюв, зрачками — ровно на черные круги, бездонные, вытекающие из ее глазниц.

его крик — концентрированный ужас. холодный. терпкий. щекочущий ноздри. комната воет на него, сжимается гидравлическим прессом, становится дикими джунглями. птица раскрывает клюв и плюет мышиный труп ему на живот.

юджи? юджи, в чем дело?!
ТЫ ЧТО, НЕ ВИДИШЬ ЭТУ БЛЯДСКУЮ ПТИЦУ?
какую птицу?!
ЭТУ ПТИЦУ, МАМ, Э Т У. УБЕРИ ЕЕ. СДЕЛАЙ ЧТО-НИБУДЬ. МАМ!

марабу таращился на него, шатая головой то вправо, то влево, и как бы терушима ни силился, птицу было не прогнать. он не спал — но она ходила за ним по пятам весь день, крича, грохоча крыльями, плюясь под ноги ему то жестяными банками от кока-колы из-под его кровати, то трупами маленьких грызунов.

обвиненье в измене легко доказать, подстрекательство к бунту -- труднее,
но уж в злостном банкротстве козу обвинять, извините, совсем ахинея.
iii.

киёко сказала бы, что он — ёбаное животное, если бы имела чуть больше мозгов. животное. цепляться руками за черные дыры, латать их в сетке калейдоскопических приходов, зашивать черные дыры ярко-красными нитками для макраме и ржать до слез, пока собственный смех в собственных ушах не превратится в птичье гарканье.

сигаретный дым в горле ощущается комьями снега, спрессованными слишком большими, так, чтобы он не мог проглотить — поэтому терушима не прикасается к пачке, лежащей под его правым локтем, пусть рёбра от пустоты уже начинают ныть. у него в груди ниша, в которую поместилось бы сердце: такого же размера, такой же формы, такой же глубины; только пустая. нет там сердца, нет ни нервных окончаний, ни роботоподобных механизмов с шестерёнками и проводами, ведущими к позвоночнику. там пусто — но он отчетливо помнит руки, схватившие его молодое, живое, бьющееся, красивое-красивое сердце и сжавшие его так сильно, что оно лопнуло, как в детских мультиках.

его отец свихнулся к его семнадцати — и не то чтобы он был шибко нормален до этого, но кульминация его путешествия на тот свет, к которому он так отчаянно стремился через какие-то там ебучие секты и собрания, была фееричной достаточно, чтобы терушима ничего толком о ней не запомнил и уж тем более не смог воспроизвести. он помнит урывки, образы, запахи. помнит, как на отца надели наручники, а его повезли в участок. что суринамская пипа, сидевшая на его плече, рассказывала ему о каких-то игральных картах в доме у какого-то джека, а крот-звездонос не поместился в полицейской машине и очень долго бежал за ней, пока наконец не вцепился зубами в выхлопную трубу. в машине пахло бензином и кожей.

киёко была бы права. терушима — то еще животное: оставить беззащитную, очаровательную, мерзейшую на планете дрянь и не взять ее с собой в полицейский участок на допрос по делу об убийстве твоей мамы? кощунство. юджи не помнит. и не силится вспомнить. куда приятнее калейдоскоп, первый снег и колющийся мех куртки — и пробелы в памяти, длящиеся неделями. трипы, жалкие попытки менеджить все же, что пьешь и что долбишь, чтобы не откинуться.

и запомнили все странный блеск его глаз, и как часто он дергался, будто
что-то важное с помощью диких гримас объяснить порывался кому-то.
iv.

..в моих снах ты стоишь на соломенном стоге. привязанный к каким-то балкам. иногда — в доме из соломы, как в детских сказках, ты кормишь собак. иногда — чужих собак в чужом доме. мне почему-то очень хочется, чтобы ты отошел от них, чтобы твои грязные руки перестали их трогать, чтобы ты не чесал их за ушами и не кормил их этой сухой дрянью, которую они слизывают с твоих пальцев.

мне иногда кажется, что ты кричишь не потому, что пламя слизывает с тебя кожу. а потому что ты хочешь еще. больной.

терушима равнодушно закурит. зажигалка оставит на нем несколько крохотных следов. пройдут через пару месяцев. мозг услужливо подбросит слова из папиного письма, неровным почерком вытатуированные у него на руке: в психушке еда дерьмовая и потолки низковаты.

вот мы здесь, пап. ты на голгофе или в сгоревшем соломенном доме, собаки скулят неподалеку, а я смотрю телевизор. по телевизору снег. снег, падающий с кроваво-красного неба. горящий снег. марабу кашляет над ухом и человеческим языком говорит, что небо вообще-то голубое, и юджи в двадцать один не кажется справедливым с ней не согласиться.


льюис кэрролл, охота на снарка.